Неточные совпадения
— Ты подумай, как это ужасно — в двадцать лет
заболеть от
женщины. Это — гнусно! Это уж — подлость! Любовь и — это…
«Макаров говорил, что донжуан — не распутник, а — искатель неведомых, неиспытанных ощущений и что такой же страстью к поискам неиспытанного, вероятно,
болеют многие
женщины, например — Жорж Занд, — размышлял Самгин. — Макаров, впрочем, не называл эту страсть болезнью, а Туробоев назвал ее «духовным вампиризмом». Макаров говорил, что
женщина полусознательно стремится раскрыть мужчину до последней черты, чтоб понять источник его власти над нею, понять, чем он победил ее в древности?»
Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, — это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик
боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту
женщину, он тихонько спросил...
«Почему у нее нет детей? Она вовсе не похожа на
женщину, чувство которой подавлено разумом, да и — существуют ли такие? Не желает портить фигуру, пасует перед страхом
боли? Говорит она своеобразно, но это еще не значит, что она так же и думает. Можно сказать, что она не похожа ни на одну из
женщин, знакомых мне».
— Ты ли это, Илья? — упрекал он. — Ты отталкиваешь меня, и для нее, для этой
женщины!.. Боже мой! — почти закричал он, как от внезапной
боли. — Этот ребенок, что я сейчас видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдем, пойдем скорее! Как ты пал! Эта
женщина… что она тебе…
Но ни ревности, ни
боли он не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него
женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Только вздохи
боли показывали, что это стоит не статуя, а живая
женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми глазами, но как будто не видел ее, персты были сложены в благословение, но не благословляли ее.
Он шел тихий, задумчивый, с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли
боли корыстной любви и печали. Не стало страсти, не стало как будто самой Софьи, этой суетной и холодной
женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки, не было и ненавистного Милари.
Тут мы застали шкипера вновь прибывшего английского корабля с женой, страдающей зубной
болью женщиной, но еще молодой и некрасивой; тут же была жена нового миссионера, тоже молодая и некрасивая, без передних зубов.
— А из
женщин никто не
заболел? — спросил Нехлюдов.
Первыми китайцами, появившимися в уссурийской тайге, были искатели женьшеня. Вместе с ними пришел сюда и он, Кинь Чжу. На Тадушу он
заболел и остался у удэгейцев (тазов), потом женился на
женщине их племени и прожил с тазами до глубокой старости.
Об этом спрашивает молодая
женщина, «пробужденная им к сознательной жизни». Он все откроет ей, когда придет время… Наконец однажды, прощаясь с нею перед отъездом в столицу, где его уже ждет какое-то важное общественное дело, — он наклоняется к ней и шопотом произносит одно слово… Она бледнеет. Она не в силах вынести гнетущей тайны. Она
заболевает и в бреду часто называет его имя, имя героя и будущего мученика.
Молодая
женщина, страдая сама, с растроганным лицом, с глазами, глядевшими с беспомощною жалобой и
болью, старалась дать своему ребенку понятие о формах и цветах.
В девочке с мучительною
болью бессознательно просыпалась
женщина.
Конечно, все мужчины испытывали эту первоначальную tristia post coitus, но это великая нравственная
боль, очень серьезная по своему значению и глубине, весьма быстро проходит, оставаясь, однако, у большинства надолго, иногда на всю жизнь, в виде скуки и неловкости после известных моментов. В скором времени Коля свыкся с нею, осмелел, освоился с
женщиной и очень радовался тому, что когда он приходил в заведение, то все девушки, а раньше всех Верка, кричат...
— Женат, четверо детей. Жена у него, в добрый час молвить, хорошая
женщина! Уж так она мне приятна! так приятна! и покорна, и к дому радельна, словом сказать, для родителев лучше не надо! Все здесь, со мною живут, всех у себя приютил! Потому, хоть и противник он мне, а все родительское-то сердце
болит! Не по нем, так по присным его! Кровь ведь моя! ты это подумай!
Эти мысли казались ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал в нее. Они ее жгли, ожоги их больно кололи мозг, хлестали по сердцу, как огненные нити. И, возбуждая
боль, обижали
женщину, отгоняя ее прочь от самой себя, от Павла и всего, что уже срослось с ее сердцем. Она чувствовала, что ее настойчиво сжимает враждебная сила, давит ей на плечи и грудь, унижает ее, погружая в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы, и корням волос стало тепло.
Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает
женщина, когда впервые услышит в себе пульс нового, еще крошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцы надо будет питать его своим соком, своей кровью, а потом — с
болью оторвать его от себя и положить к ногам Единого Государства.
Свободная, кочующая жизнь холостяка, к которой Калинович стремился, с такой
болью отрывая себя от связывающей его
женщины, показалась ему отвратительна.
— Вот все они так! — стукнул майор кулаком по столу, обращаясь к сидевшему напротив Ставрогину. — Нет-с, позвольте, я либерализм и современность люблю и люблю послушать умные разговоры, но, предупреждаю, — от мужчин. Но от
женщин, но вот от современных этих разлетаек — нет-с, это
боль моя! Ты не вертись! — крикнул он студентке, которая порывалась со стула. — Нет, я тоже слова прошу, я обижен-с.
Дома меня встретили как именинника,
женщины заставили подробно рассказать, как доктор лечил меня, что он говорил, — слушали и ахали, сладостно причмокивая, морщась. Удивлял меня этот их напряженный интерес к болезням, к
боли и ко всему неприятному!
Спорил с нею и чувствовал, что
женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот — потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо
болит.
— К сожалению, ты прав… Подводная часть мужской храбрости всегда заготовляется у себя дома. Эти милые
женщины кого угодно доведут до геройства, которому человечество потом удивляется, разиня рот. О, как я теперь ненавижу всех
женщин!.. Представь себе, что у тебя жестоко
болит зуб, — вот что такое
женщина, с той разницей, что от зубной
боли есть лекарство, больной зуб, наконец, можно выдернуть.
И было странно, обидно и печально — заметить в этой живой толпе грустное лицо: под руку с молодой
женщиной прошел высокий, крепкий человек; наверное — не старше тридцати лет, но — седоволосый. Он держал шляпу в руке, его круглая голова была вся серебряная, худое здоровое лицо спокойно и — печально. Большие, темные, прикрытые ресницами глаза смотрели так, как смотрят только глаза человека, который не может забыть тяжкой
боли, испытанной им.
Ему хотелось пойти к ней, он
болел от желания снова быть около нее, но хмурился и не хотел уступить этому желанию, усердно занимаясь делами и возбуждая в себе злобу против
женщины.
— Конечно, — вы человек одинокий. Но когда имеешь семью, то есть —
женщину, которая требует того, сего, пятого, десятого, то — пойдёшь куда и не хочешь, — пойдёшь! Нужда в существовании заставляет человека даже по канату ходить… Когда я это вижу, то у меня голова кружится и под ложечкой
боль чувствую, — но думаю про себя: «А ведь если будет нужно для существования, то и ты, Иван Веков, на канат полезешь»…
Брат Трухачевского, я помню, раз на вопрос о том, посещает ли он публичные дома, сказал, что порядочный человек не станет ходить туда, где можно
заболеть, да и грязно и гадко, когда всегда можно найти порядочную
женщину.
Зная уже давно, что легче «верблюду пройти в игольное ушко», чем
женщине, вкусившей этого яда, вернуться к нормальной и честной жизни, и присматриваясь к ней самой, я убедился, что в ней нет никаких задатков для того, чтобы она могла составить исключение из общего правила, и с
болью в душе я решил предоставить ее судьбе.
Руки царя были нежны, белы, теплы и красивы, как у
женщины, но в них заключался такой избыток жизненной силы, что, налагая ладони на темя больных, царь исцелял головные
боли, судороги, черную меланхолию и беснование. На указательном пальце левой руки носил Соломон гемму из кроваво-красного астерикса, извергавшего из себя шесть лучей жемчужного цвета. Много сотен лет было этому кольцу, и на оборотной стороне его камня вырезана была надпись на языке древнего, исчезнувшего народа: «Все проходит».
Иногда, вечерами или рано по утрам, она приходила к своему студенту, и я не раз наблюдал, как эта
женщина, точно прыгнув в ворота, шла по двору решительным шагом. Лицо ее казалось страшным, губы так плотно сжаты, что почти не видны, глаза широко открыты, обреченно, тоскливо смотрят вперед, но — кажется, что она слепая. Нельзя было сказать, что она уродлива, но в ней ясно чувствовалось напряжение, уродующее ее, как бы растягивая ее тело и до
боли сжимая лицо.
Жена его, Настасья Васильевна, была
женщина красивая, только —
болела; худая, едва ходит, лицо без кровинки, а глаза большие, горят сухо и боязливо таково.
Владимир (в бешенстве). Люди! люди! и до такой степени злодейства доходит
женщина, творение иногда столь близкое к ангелу… О! проклинаю ваши улыбки, ваше счастье, ваше богатство — всё куплено кровавыми слезами. Ломать руки, колоть, сечь, резать, выщипывать бороду волосок по волоску!.. О боже!.. при одной мысли об этом я чувствую
боль во всех моих жилах… я бы раздавил ногами каждый сустав этого крокодила, этой
женщины!.. Один рассказ меня приводит в бешенство!..
Когда Ольга Михайловна в другой раз очнулась от
боли, то уж не рыдала и не металась, а только стонала. От стонов она не могла удержаться даже в те промежутки, когда не было
боли. Свечи еще горели, но уже сквозь шторы пробивался утренний свет. Было, вероятно, около пяти часов утра. В спальне за круглым столиком сидела какая-то незнакомая
женщина в белом фартуке и с очень скромною физиономией. По выражению ее фигуры видно было, что она давно уже сидит. Ольга Михайловна догадалась, что это акушерка.
Он услыхал этот звук прежде, чем почувствовал
боль. Но не успел он удивиться тому, что
боли нет, как он почувствовал жгучую
боль и тепло полившейся крови. Он быстро прихватил отрубленный сустав подолом рясы и, прижав его к бедру, вошел назад в дверь и, остановившись против
женщины, опустив глаза, тихо спросил...
Он замолчал. Фигура молодой
женщины мелькнула около избушки и скрылась в другом конце огорода. Через некоторое время оттуда донесся мотив какой-то песни. Маруся пела про себя, как будто забыв о нашем присутствии. Песня то жужжала, как веретено в тихий вечер, то вдруг плакала отголосками какой-то рвущей
боли… Так мне, по крайней мере, казалось в ту минуту.
Мы слишком идеально смотрим на
женщин и предъявляем требования, несоизмеримые с тем, что может дать действительность, мы получаем далеко не то, что хотим, и в результате неудовлетворенность, разбитые надежды, душевная
боль, а что у кого
болит, тот о том и говорит.
Катерина Матвеевна(крепко жмет Беклешову руку, так что он морщится от
боли; Беклешову).Меня всегда поражало то явление, что между мужчинами связи товарищества имеют устойчивость, тогда как между
женщинами явление это не… воспроизводится, так сказать. Не коренится ли причина этого в низшей степени образования, даваемого
женщине? Не так ли?
Я взглянул на бедную
женщину, которая одна была как мертвец среди всей этой радостной жизни: на ресницах ее неподвижно остановились две крупные слезы, вытравленные острою
болью из сердца. В моей власти было оживить и осчастливить это бедное, замиравшее сердце, и я только не знал, как приступить к тому, как сделать первый шаг. Я мучился. Сто раз порывался я подойти к ней, и каждый раз какое-то невозбранное чувство приковывало меня на месте, и каждый раз как огонь горело лицо мое.
И во время страшной трехнедельной голодовки, когда по нескольку дней не топилась печь,
женщины отдыхали — странным отдыхом умирающего, у которого за несколько минут до смерти прекратились
боли.
Софья Егоровна. Не говори мне про
женщин! Тысячу раз на день ты говоришь мне о них! Надоело! (Встает.) Что ты делаешь со мной? Ты уморить меня хочешь? Я больна через тебя! У меня день и ночь грудь
болит по твоей милости! Ты этого не видишь? Знать ты этого не хочешь? Ты ненавидишь меня! Если бы ты любил меня, то не смел бы так обращаться со мной! Я не какая-нибудь простая девчонка для тебя, неотесанная, грубая душа! Я не позволю какому-нибудь… (Садится.) Ради бога! (Плачет.)
Около этого же времени «Английский зубоврачебный журнал» сообщил, что после вдыхания десяти капель пентала умерла 33-летняя
женщина, страдавшая зубной
болью.
Что же касается достигших зрелости
женщин, то они уже нормально, физиологически осуждены каждый месяц
болеть в течение нескольких дней.
Многое поднялось и заговорило в нем в эту минуту: и сладкий трепет религиозного восторга, и упоение звуками прекрасного голоса, и теплое, страстное чувство увлечения этою
женщиною, и
боль щемящая, и энергическая решимость все принести в жертву ради этого идола.
— Нет, так, из жалости привезла его, — быстро ответила
женщина, видимо не любившая молчать. — Иду по пришпехту, вижу — мальчонка на тумбе сидит и плачет. «Чего ты?» Тряпичник он, третий день
болеет; стал хозяину говорить, тот его за волосья оттаскал и выгнал на работу. А где ему работать! Идти сил нету! Сидит и плачет; а на воле-то сиверко, снег идет, совсем закоченел… Что ж ему, пропадать, что ли?
Бедный Максим Кузьмич похудел, осунулся… Щеки его впали, кулаки стали жилистыми. Он
заболел от мысли. Если бы не любимая
женщина, он застрелился бы…
— Как вам сказать? — сказал он и пожал плечами. — Ведь мама в сущности никогда не бывает здорова. Она ведь
женщина, а у
женщин, Николай Ильич, всегда что-нибудь
болит.
Если бы боги сотворили людей без ощущения
боли, очень скоро люди бы стали просить о ней;
женщины без родовых
болей рожали бы детей в таких условиях, при которых редкие бы оставались живыми, дети и молодежь перепортили бы себе все тела, а взрослые люди никогда не знали бы ни заблуждений других, прежде живших и теперь живущих людей, ни, главное, своих заблуждений, — не знали бы что им надо делать в этой жизни, не имели бы разумной цели деятельности, никогда не могли бы примириться с мыслью о предстоящей плотской смерти и не имели бы любви.
Она держалась прекрасно и говорила бойко и умно, не стесняясь своей очень очевидной роли, — что непременно стала бы делать
женщина менее сообразительная; но только ей все-таки было не по себе, и она прибегла к общеармейскому средству: она пожаловалась на нездоровье, причем впала в довольно заметную ошибку: девушка ее говорила о зубной
боли, а сама Марья Степановна возроптала на несносную мигрень.
Это ему удалось только отчасти, так как глядя в болезненное, страдальческое лицо своей пациентки, у Федора Дмитриевича нет-нет да мелькал образ графини Конкордии и гнетущая мысль о том, что горе могло наложить на ее прелестное личико такую же печать страдания, какую наложила на лицо стоявшей перед ним
женщины неизлечимая болезнь, до
боли сжимала ему сердце.
Эта отвратительная сцена, могущая найти себе оправдание лишь в той мучительной сердечной
боли, какую должен был испытать при обнаруженных изменах покойной, почти, за последнее время, боготворимой им
женщины, граф Алексей Андреевич, этот «жестокосердный идеалист», каким он остался до конца своей жизни, казалось, утешила эту
боль, а его самого примирила с жизнью.